Автор: _Fedora_
Рейтинг: R (за эпизоды с валевом)
Пэйринг: Петр 1\Меншиков, Карл 12\Максимилиан Вюртембергский.
Размер: Макси
Описание: События вокруг сражения при Добром.
I.
Древних ратей воин отсталый,
К этой жизни затая вражду,
Сумасшедших сводов Валгаллы
Славных битв и пиров я жду.
Н. Гумилев, «Ольга»
Королю шведскому все время казалось, что воронье, полохливо вздымающееся над лесом от бряцанья, скрипа и топота идущего войска, без конца зовет его по имени. В воздухе, натянувшемся терпким болотным духом, лениво, назойливо звенели комары – и чем ближе была вода, тем неотвязней становился металлический хор, обволакивающий голову. От проклятых насекомых не было никакого спасу – лишь завидев оголенный от одежды участок человеческой кожи, они устремлялись на добычу, как стая гончих, и вгрызались в тело зудящим жжением, еще долго отдающимся в расчесанных волдырях.
Впереди, на расстоянии не более мушкетного выстрела, искрилась на солнце зеленая гладь реки Сожа, похожей на раскатанную змеиную кожу со встопорщенными чешуйками. Карл наморщил мясистый нос, неизменно красный под лучами палящего летнего солнца, которые с легкостью пронзали даже листву непролазных беларусских зарослей.
По ту сторону реки берег шевелился и рябил в русских цветах.
читать дальше Подходя к генералам, король на ходу снял треуголку, зажимая ее подмышкой и рассеянно проводя пятерней по торчащим дыбом грязно-рыжим волосам, сальным от пота. Почтительные поклоны уже не были способны скрыть и толики затаенной тревоги в глубине устремленных на него глаз.
- Ваше Величество. – принц Макс вложил подзорную трубу в протянутую руку.
Карл коротко кивнул, вручая треуголку другу, и по-солдатски резко потрепал мальчишку по голове. Отросшие за месяцы похода прядки были мягкими и влажными от изнуряющей лесной духоты, которую едва облегчало легкое дыхание недалекой речушки. Король хмыкнул и хлопком прибил комара, норовящего обустроиться на его собственной щеке. Впереди широко расходился поросший хилым перелеском пас, и пологий берег, покуда видел глаз, полого скатывался в тихую осоку.
Сильно привалившись на левую ногу, Карл вскочил на порытый кротами холмик, оказавшись по колено в суховатой траве, и пружинно выпрямил спину, обозревая окрестности.
- Как дела, Руус? – бросил он через плечо, рывком раскладывая подзорную трубу и прищуриваясь в окуляр. Генералы потянулись следом, позвякивая перевязями. За их спинами, растянувшись, как огромная желто-голубая гусеница, гулким маршем ползла армия. Попаленная не сдающимся и в преддверии сентября летом, трескучая чаща хорошо скрывала то, насколько выгорели, поблекли и обветшали мундиры и лица каролинов.
- На том берегу русские сосредоточили против нас большую массу своей кавалерии. – подал голос Руус, почесав каштановый аллонж, в котором застряли сосновые иголки. - Мне кажется, это должно сильно затруднить переправу на тот берег.
- Чем ближе мы подходим к их земле, тем отчаяннее они будут в нее вгрызаться. – неуверенно добавил Юлленкрук.
Словно в подтверждение его слов чешуйки Сожи всколыхнулись от мгновенно исчезнувших оспинок. Вдали затренькали пули. Король повернул голову, очерчивая трубою линию вдающейся в тину песчаной полосы, над самой кромкой которой уже толкались боками низкорослые русские лошаденки. Оспины на щеках монарха, казалось, проступили четче обычного, и не собирались никуда исчезать, когда он забормотал, обращаясь к скорее к самому себе, чем к притихшим собеседникам:
- Lappri, lappri… Река с мостом – не болото на два брода, господа. До наступления темноты мы должны занять это сельцо Чериков так же, как заняли Головчино. И русские побегут так же, как тогда.
Руус учтиво склонил голову и переломил в пальцах сухую сосновую иглу, исподлобья переглядываясь с Карлом Пипером. Он, как и любой офицер шведской армии, знал, что с королем спорить бесполезно, ровно как и пытаться донести до него свое мнение.
- А кто это? Поглядите, Пипер. – азартно облизнулся Карл, оборачивая вниз обветренное, пошедшее нервными алыми пятнами лицо, и глаза его, прежде прозрачно-голубые, стали черны от расширившихся зрачков. – Ну же, скорее.
Толстяк Пипер, доселе усердно обтиравший багровый лоб краешком парика, затрещал травой под ногами, пыхтя от прихлынувшего к спине отвратительного жара. Подзорная труба, принятая из королевских рук, была так горяча, словно ее секунду назад кипятили над открытым костром. А по ту сторону плоской, медленной речки, забравшись в илистую воду по голень, на них тоже в трубу глядел…
- Гром меня разрази, Ваше величество, если это не русский царь Петер.
- Позвольте.
Карл выхватил трубу и прикипел к окуляру с такой страстью, словно от того, что он увидит за Сожей, зависела его победа в тяжелой кампании. Закусив сухие шершавые губы, он на несколько мгновений перестал дышать, и тут же лицо его обрело обычное, чуть высокомерное спокойствие. И даже комар, нагло сосущий кровь из бьющейся над шарфом жилки, не смог его поколебать.
Царь московитов был нелепо жилист и нелюдски высок, и казался ломким, когда наклонялся вперед, сильно сутуля спину. На нем был зеленый кафтан и кавалерийские ботфорты, и он казался смуглым, как турок.
Карл навел окуляр. Отделившись от сбившейся повыше группы офицеров и волоча за ногами бороды тины, с берега к царю подошел высокий, роскошно разодетый генерал. Петух, – усмехнулся король. Генерал сжал рукой в лосиной перчатке плечо своего монарха, и, наклонившись к его лицу, стал шептать что-то на ухо, заслонив щеку переплетенным лентами локоном парика. Царь обернулся, словно ошпаренный, и бешено замотал головой – раз, второй, третий, будто кто-то дергал его за шарнир, как балаганную куклу. А затем закричал что-то, тыча пальцем в сторону противоположного берега и суя подзорную трубу генералу. Тот деловито вскинул ее к лицу, и его грудь засияла против солнца от золотого шитья.
- А этот? – труба перекочевала от короля к Пиперу.
- Мне кажется, это может быть принц Меншиков, Ваше величество. Бессменный фаворит московского царя, главнокомандующий над их кавалерией. Весьма известная в Европе особа, надо сказать.
Комариное подвывание над ухом становилось невыносимым. Карл фыркнул углом рта, побарабанив пальцами по тубусу:
- Вот оно как.
Смотреть дальше не стал, жестом повелел молчать Пиперу, возжелавшему сказать еще что-то – вместо этого, вперившись в водную гладь, яростно заскреб ногтями по шее, чуть выше шарфа, где только что сидел комар. Поляна наполнялась отзвуком чеканного шага гвардейцев и драбантов, последовавших за своим королем – синие плащи перемешались с золотым позументом.
- Форсируем реку.
Под холмом зазвучал говор – на все голоса. Заколыхалась, придвинулась масса солдат, облегла со всех сторон подковой. Русская конница по ту сторону реки ожила, опасно заволновалась, и двинулась к остаткам моста густым потоком – неужто враг и впрямь был готов защищать переправу? Презабавная должна бы получиться пляска, да еще и в глазах их нелепого царя.
- Что говорят эти люди? – вдруг подал голос король, вырываясь из плена мыслей и по-прежнему щурясь на веселый перелив полуденного солнца на матовой речной воде.
Полковник Бюнов поклонился королю в спину:
- Ваше величество. Эти солдаты говорят, что им негде больше собирать рожь на обмолот, и они голодны.
Лицо короля стало похожим на непроницаемую восковую маску, и сам он, в застегнутом по горло потертом синем солдатском мундире, широкоплечий при почти девичьей талии, сделался каменным изваянием. Тревога во взглядах, обращенных к нему, становилась все более ощутимой покалываньем мурашек. Гвардеец Нильс Фриск робко улыбался, подтягивая к груди руку, обмотанную грязными, коричневыми от крови бинтами. Маленький Принц кривил спину, потому что под полурасстегнутым дублетом у него еще не зажила стреляная рана.
Северный лев взрыкивал и бил по своим песочным бокам упругим хвостом, скаля желтые клыки. Карл верил, что все те, кто смотрел на холм, готовы драться дальше. Повременив, он сбежал в тень, цепляясь шпорами за нитки травы, и напялил на голову треуголку. Когда перед ним расступилась желто-голубая стена, мимоходом ткнул в руки Максимилиану трубу, сверкнув рядом медных пуговиц и прострелом улыбки:
- Береги бок, малыш. Скоро будет жарко.
- Но Ваше Величество, с этим нужно… - начал было Руус, но тут же отпрянул, едва не сбитый с ног королем. Тем временем авангард шведского войска растекся по всей ширине паса, взблеснули на солнце дула мушкетов. Вороны, взметнувшись новым лопочущим облаком, загорланили, перепуганные нарастающей стрельбой: Карл, Карл, Карл!
Король лязгнул:
- Парни! Теперь мы пойдем туда, где нас ждут русские, и как следует зададим им трепку! Мушкет мне! С нами Бог! – и тут же бросил, упрямо оттопырив потресканую, по-пфальцски пухлую нижнюю губу, едва перекричав ответный рев солдат: - Что вы говорите? Когда мы займем Москву, они все смогут наесться досыта.
ІІ.
Как во этом шатерике стоял белый царь,
Как государь наш батюшка Петр Алексеевич,
Во этом шатерике погуливал он, погуливал,
В подзорную во трубочку сам поглядывал он, поглядывал.
Русская народная песня
Бурая, горько пахнущая осоками вода студила натертые ноги.
Беларусская топь набухала недавним дождем, и удушливо парила в небо. А небо было – зеленое от деревных крон и голубое от лета, и оттого напоминало одеяло из лоскутков, расстеленное надо всеми головами. И у Петра смененная третьего дня сорочка гадко липла к спине, и ладони были скользкие от пота и газарта. Все то, что творилось вокруг, было как трудный сон, и отрывки дум рассыпались, как идущие к главной армии казаки старого Мазепы. А он отписывал Головкину в Камень, а Головкин – гетману, чтоб шли никуда иначе, только сюда, и не на Смоленск, потому как с тем все дело можно потерять и загубить.
Петр проснулся сегодня в веске Веприне, и в хате было темно и тесно, как в утробе. От духа прелой травы и сочащегося дерева хотелось чихать, а не чихалось – застревал чих где-то в глотке, и мучительно крутил, покуда не отходил в брюхо. Поутру царь лежал без мысли, и глядел в низкий потолок, не мигая дурными ото сна, стылыми, как студень, глазами – нет ли какого гада, что притаился в тени, чтоб после стукнуться в подушку и запутаться в волосах, чтоб у царя был крик, а у денщика да караульного – хлопота.
А потом приходили думы, и путались в жестких от сохлого поту волосах так же, как гады. Одъютант Федька Бартенев доносил, что до Черикова берег оплошен, и свей облепил тот берег за полверсты до Сожи. А в то время, как наши без броду за мосты с неприятелем стреляются из ружей, неприятель может те мосты отбить с артиллерией, и по тем мостам к нашей квартире перейти.
И Петр размышлял, что с теми мостами делать – спалить к чертям, аль сохранить, и шведа прямо в речке топить при переходе. Потом – кидался, все еще чуя, как горели бы те мосты столбами дыма в лоскутное небо, и не сразу мог сунуть разопрелые ноги в ботфорты, в которых было жарко.
А потом оказалось, что мосты выведены из строя еще затемно, но покуда не сожжены – вдруг сгодятся.
Вода студила ноги. Шведы пестрели по ту сторону реки, похожие на огромную стаю синиц, лопочущую крыльями в зарослях. Да чай не синицы, - жевал губами государь, - через речку за нечего делать на крылах не перепорхнут. А вот потрясти ветки, на которых расселись, да дразнятся – это можно.
Над головой серебряно зазвенело, кольнуло в шею под ухом. Петр угрюмо ляснул мозолистой ладонью, желая пришибить клятого комара, да не попал – взвилась гадина, полетела. Тогда царь, досадливо сплюнув в гладкую воду себе под ноги, широко, со щелком, разложил подзорную трубу.
Вода – густая, замешанная на бурой листяной гнили, в дробную золотинку, несла прочь белесый плевок да колыхала в ногах бороды тины. Полы кафтана грубого сукна темнели, облизанные водным волнованьем. В заплывшем бледной ржавчиной круглом глазке трубы вырисовались голубые с желтым мундиры, утопшие в зеленом. Сунули и сунули, перегукиваясь да топоча под барабанный бой – свирепые. Дурно – сдвигал царь брови, почесывая шею в комариных пятнах короткими ногтями.
Ударом в железный гонт прошил лесную прель залп мушкетов с берега. Петр повернулся, оттопырив локоть – впереди, где поредевший лес отходил от реки над изогнутой песчаной косой, набычились, выдавшись на опушку, валы из земли и дерева. То было хорошо, и государь улыбнулся, поддернув отекшие от жары щеки. Песок был подырявлен подковами – кавалерия Рена смыкала строй, и кони от горячки перебирали узловатыми ногами.
Потом Петр пристально и бездумно смотрел на воду, там, где клеилась к ней мелкая зеленца ряски, и где было тихо. Только когда стрельнули сугубо, и потонула ряска, всплыла снова, да не вся, перевел трубу на берег.
Длинную узкую спину прошило звериной судорогой.
- Са-ань. – рвано окликнул, кривя полоску усов и косо обернувшись, да тут же припадая к трубе. – Ох ебать, Сань, сюда иди!
Меншиков, на полуслове оборвав холодный, с железным отзвуком говор с Карлом Реном, выдвинулся из мерцающей галунами толпы офицеров, сбег с берега, бряцая щегольской перевязью и шпорами. С хлюпом вошел в реку, не жалея лоснящейся кожи новых драгунских сапог.
- Мин херц? – мурлыкнул, перед боем похожий на большого хижего котяру, прижал ладонь к гудящему от мелкой дрожи плечу царя.
Петр мотнул головой, потряхивая выгоревшими до сизины космами. В углах сжатого рта заходили желваки, вмиг натянуло шею, поддернув плечо к уху, отпустило. Скакнула в сжатых до бели руках труба – не сразу отыскал, что хотел. Там, за рекою, где иссиня-зеленое дреколье леса расходилось в обе стороны, раскрывая узкое дефиле, ютилась кучка господ в рогатых перуках и бледных золоченых колетах под синью кафтанов.
А впереди всех маячил голубой линялый однострой. И копна таких же линялых, светло-рыжих волос. Выставив ногу в негнущемся ботфорте на гребень травянистого холмика, на Петра в трубу пялился свейский король Каролус, точнехонько как на парсунах, которые доводилось видеть царю.
- Мин херц, гли-кось, собираются купно к переправе. Клянусь, пойдут через реку вброд, и даром, что развели мосты. Мин херц, слышишь, пусти щекотнуть свея. У меня кровь в жилах от этой жары застоялась, разогнать бы. – нашептывал Меншиков, трогая вечно холодным носом царев висок.
У князя через плечо была перекинута увитая цветной лентой косица перуки, а скула припухла, ужаленная комаром. Петра рвануло так, что едва не стукнулись лбами. Он видел, как король перекидается словом с генералами – толстым и тонким, видел, как он туго стянут своим одностроем. Потому на миг закатил глаза до белков, и закричал, передергивая плечами, словно хотел пуститься в пляс:
- Алексашка, ты что, не слыхал, там же он! Он!
Римский князь опешил, не припоминая, чтоб государь молвил хоть слово опосля того, как подозвал. Вскинул красивые хитрые брови:
- Кто он?
- Брат Каролус, дубина! На, гляди!
Всучив подзорную трубу товарищу, взбултыхнул меж ним и собою гретую солнцем воду, пританцовывая на месте и бешено тыча рукою в сторону противуположного берега узкой змеистой Сожи:
- Вон! Видишь? Видишь?! Стоит, на нас смотрит! Долгий такой, рыжий! Сань, это ж Каролус! Он ведь!
Под застывшими взорами офицеров государь замахал рукою – эгэгэй! Меншиков, вздернув верхнюю губу да деловито наморщив лоб, вглядывался в тоненького, прямого как жердь мальчишку, хозяйски вручившего трубу претолстому мужичку подле, и после пары слов отобравшего ее обратно.
Сквозь нечесаную кудель тумана с болотняка долетали обрывки ранешнего сна.
Александр Данилович, когда звался еще Алексашкой для всех, а не только для одного Петра, однажды получил от мамки коника. То было в самой глубине промозглой, крутящей кости осени, похожей на окат холодной черной водой. Алексашка болтал ногами с лавки – доставал до тканой дорожки тупыми носками лаптей. Он знал, что родился тогда, когда на Москве уже выпала снежная манка, а с той поры, как до голой плеши выгорел Китай-город и с Василия попадали главы, минуло четыре лета.
Коник был глиняный, белый и с красной малеванной гривой. Упрямо гнул длинную шею коромыслом, заглядывался на волоковые окна. Он бегал только вскачь, и не знал устали. В середке коника при том звенело от глиняной бусины, а мамка, пропуская сквозь прохладные пальцы Алексашкины белястые прядки, говорила, что то колотится у коника сердце.
Алексашка бил пятками о лавку и верил, а дверь в сени была не заперта, и потому, наверное, у мамки глаза продувало неспокойным снежным сквозняком:
- Ты большой уж, скоро тятьке помощником станешь. За его кониками походишь.
- У меня свои коники будут. – буркал, глядя исподлобья глазами волчонка, такими же, как мамкины. Прижимал коника к льняной сорочке с кровавым мазком вышивки по вороту – и внутри коника встряхивалось живое сердце.
У Меншикова было пепельное лицо и скулы стали острыми. А грудь заливало солнце – как завше, по щедрому, густому шитью золотой нитью. Князь постукивал ногтем по ринграфу, опустив трубу. Глядел на царя – наскрозно.
- Наддать бы твоему Каролусу, чтоб жопой задымил, вот что. – молвил веско.
И свеи по ту сторону зеленой глади запрудили пас, забурлили, скатываясь к переправе, и ихний король, похожий отсюда на пружинную куклу, затерялся в пестроте синего, желтого, золотого и красного. Еще боле набычились на нашей стороне бруствера и колючие ежи палисадов, и свеи открыли по ним стрельбы, хоть пули едва-едва перелетали реку там, где берега стремились друг к другу на переправе.
Петр повернул голову, впился круглыми, как у совы, глазами. Глаза тлели угольями и шустрым жаром прыгали по лицу Меншикова.
- Столь сильного супостата не стыдно и уважить. Я б с ним перекинулся словцом.
Князь криво поддернул уголок тонких губ, складывая да возвертая государю трубу:
- Для того надобно либо самому к свеям попасть, либо короля ихнего взять. Отчего б не свершить второе?
Труба в руках Петра едва не треснула пополам, когда тянул из друга душу и кровь бешеными глазами. Сдвинув брови, кивнул, или же мотнуло жилы на кость снова. Гаркнул, не сводя с Меншикова непрозрачных зениц.
- Репнин! Лошадь его светлости.
Русский орел о двух головах, распахнув сенью крыла, был готов взлететь и камнем кинуться вниз, чтоб закогтить добычу.
Вода студила усталые, стертые до мяса ноги. Петр, стоя в мутной реке по колено, жадно глядел, как его Алексашка без прыжка взлетел на лошадь, сразу же врастая в зеленой парчи седло, как его худые ляжки под откинутыми полами кафтана стискивают бока коня. Меншиков, хухрясь, мигнул царю, проводя пальцем по треуголке, и подначил лошадь острогами.
По первому кивку полетели за ним офицеры кавалерии с Реном, словно вспугнутые плотно завязавшейся перестрелкой птицы с того берега.
Агрубь ряски колыхалась на спине воды. Конные уходили к переправе прямиком по желтой косе, взметывая над бабками лошадей песок и золотые на солнце брызги. Вода хладила ноги, а на переправе заместо утреннего тумана плыл воняющий тухлым пороховой дым, да безмятежно шелестел беларусский ельник.
ІІІ.
Что мне делать с собой,
Князь мой, враг мой,
Моя боль, мой свет,
Если жизни нет,
Если ночь темна
Велика цена?
Мельница, «Княже»
В черной, колючей гриве лесов струились нитки проседи – прямые березки. Прямые, как иглы – оттого, что тянулись к солнцу, хилые, хотели жить, даже в капкане остролапых елей. Березки те потыкались, как пики, из самой стоячей воды, собиравшейся у опушек. Осилою наваливалась на кадык запрелая в воздухе прошлогодняя листва – да что там, та еще, что опадала с дерев в год когда он явился на свет. В этом душном краю, в этой мыльне верста за верстой – дерево, пар и жара, - русский царь делался загнанным зверем.
Комариными ночами, жженьем да зудом, грезились ему балтийские холода, и ели – не эти, другие. Те, что подходили к самой воде на острове, перед которым пяток лет тому взяли у свея викторию. Те, что были похожи на гвардейцев, когда садилось над ними водянистое северное солнце – потому что было на них и зеленое, и красное, и твердое в столетнем строю. А помимо того на Москве сыскали красных сукон, а темнозеленых нигде сыскано не было, и оттого учинилась трудность с солдатскими камзолами да штанами. Так говорил Князь-кесарь в недавней цедуле.
Парадиз капал слюной капели с клыков сосулек – так улыбался Петру. Будто свирепый с виду, да ласковый к хозяйской руке пес. Парадиз вшивел не кусачим болотным звоном, но тающей на пышущих щеках мошкарой снега. В том Парадизе Санька, подкрадываясь к матке Катерине, клал свои узкие ладони ей на грудь и ворковал в крашеную румянцем толстую шею:
- А что, мудер, нам аккурат пары мешков с песком на построй не достает. Дашь ли?
Жал, взбивал щедрые бабьи титьки, как подушку, и глядел при том на государя сквозь заливистый Катькин смех.
Алексашка и тут являлся, неся себя. Небрежно бряцал шпорами. Впускал за собою шелест леса и березковую проседь в нем, и садился на широкие плечи друга гомон лагеря – конское ржанье да фырканье, стоголосье, звон и стук, топот да взрывы далекого смеха.
Княжье в Саньке отрезалось, когда задергивал шатерный полог. Оставалось одно – неуловимая лисья улыбка да веснушчатый нос мальчишки-денщика, а еще расхристанное богатство кафтана да мокрая от пота шея. Молодел, рыжел горстью сухих сосновых игл в душу, будто не его кидал свей от переправы через Сожу к Заболочью, будто не он писал Шереметеву, что может и не выйти оттуда, из порченной летом пасти густого разнолесья.
- Какое ныне число? – хрюкал Петр гортанью, заплывшей от жары. Упирался ладонями к локти, подымаясь с просевшего раскладного топчана.
Меншиков поворачивал голову, железно мерцал глазами, и улыбался не Петру – самому себе.
- М-м-м? Двадцать восьмое августа. – отвечал, да осекался, подбросив на ладони часы, пристегнутые цепкой к карману: - Нет, двадцать девятое уж. Время скоро бежит.
Прятал часы, и мягко ступал к царю. Будто не он ровно неделю тому сгинул с кавалерией в могилевской чаще, не отвечая ни одному письму Шереметева. В те дни Петр позабыл, как это – спать, покуда не дошло до него писание генерала Гольца, из которого уразумел, что причиною молчания князя было всего лишь небрежение его адъютанта. Решил государь адъютантишку того своими руками порвать в клочья, как только явится на глаза.
А увидал Данилыча – живого, без царапины, как спрыгнул с лошади, зарывшись шпорами в мох, как гоготал с Гольцем какой-то шутке, как обычно, норовисто запрокидывая голову да бросая за спину переплетенные лентами локоны перуки – позабыл. А как взблеснул Сашка супротив солнца рядами начищенных пуговиц, и поднесли ему оловянную кружку воды, и он пил, прижмуриваясь, разевая рот, проливая воду на подбородок и грудь, затаилась у Петра судорога под левой скулой. И он стоял, как вкопанный в землю шест, и ждал, пока Меншиков напьется, и сам к нему пойдет.
Санька, белый да длинный, был той сединой в беспросветной черноте беларусского зева, и заместо конской узды держал в лосевой рукавице цареву душу.
- Нет. Ой нет, княже. – Петр рвал нательный крест на шее любимца, как ту узду, тянул на себя, чтоб не мог Алексашка по всегдашнему маниру взлететь в седло, улопотать галопом, насмехаясь зазубренной кромкой зубов да кривым ведьмацким глазом. – Не скоро. Скажу – коль ждешь, ничто боле так не мучает, как время.
Мог бы – сунул бы Алексашке в зубы удила, чтоб знать – никогда боле ни один адъютант не замешкает с ответным письмом, подписанным косыми, острыми литерами.
Александр Меншиков. Вразмах, самым концом пера – по сердцу.
Крест натянулся живым теплом от тела, и думалось, что он тоже живой, и бьется в кулак. Алексашка просовывал пальцы меж завязок сорочки, растягивал узелок – проступала в жирной тени выпирающая косина скул.
Он все знал. Все, без слов – писаных ли, говоренных ли.
И еще раз по сердцу – глазами. Очухался.
- Целуй в душу.
Наклонив голову, Петр видел, как врезается в кожу темный шнурок. Там, чуть повыше места, куда повязывал князь пышный и неизменно чистый шарф. То место было белое, а кожа выше него – в красных пятнах от солнца. А рябины, едва видные в медной ночи – да государь дал бы голову на отсечение, что были они, потому что лето, - пошли от скул по щекам, и на щеках таяли.
- Носит же земля такое мудило, как ты, Данилыч.
Не целовал. Осатанелым зверем вылизывал ямку меж ключиц, норовя словить на язык биение той особенной крови, что носилась в Саньке. А Саня на вкус горчил, и пах датским спиритусом, которым сушил кожу чистоты ради, да чтоб стереть коркорявость. Петр зарычал, тряхнул друга за плечи, одним взглядом вколачивая готовый сорваться с губ вопрос обратно в глотку.
Припал к месту, где длинная шея переходила в плечо. Засопел, стал бешено принюхиваться, до хруста сплющивая нос. Дернул рубаху с плеча – разом с жестким кафтанным галуном крученой золотой нити. Алексашка пошатнулся даже, обхватил царя за бока. Шея у него была мокрая от пота и слюны, глаза – зеленые и шалые.
- Ты какого ляда… Набзделся снова своей дрянью? - Петр сердито порыкивал, готовый загрызть при первом неловком движеньи, показывал широкие тупые клыки – и тянул носом, тянул, норовя ухватиться за всамделишнее, Сашкино, его, за тем терпким спиритусом, за римским, княжьим, ижорским, машкерадным. За то, что за здешними нечесами туманов пахло спелыми яблоками, полупрозрачными на просвет, такими, в которых тарахтят беспокойным сердцем костки. – Не смей боле… Чтоб не смел!.. Я тебя сам за то отхожу…
И Алексашка верил беспрекословно, что отходит. Заест и упьется кровью.
Шнурок резанул шею. Меншиков задохся, зачарованно глядя, как сливаются на стене шатра их с Петром тени, длинноногие, длиннорукие, нескладные.
- Чтоб пропадать от меня не смел… как на свея пойдем. Слышал? – тени мимоходом слились головами, и понял царь – даже Алексашкины губы, такие же, как обычно, тонкие и обветренные, на вкус горьки. И тогда он вскинулся, как ужаленный, и затрясся всем телом, сотрясая и Меншикова, и таки порезал, потому что под грубыми пальцами по шее размазалась малая коричневая кровь. А за ухом, таким же, как всегда, угловатым, почти без мочки, Саня пах яблоками, августовской белью, и закутком в Прешбурге, где спали в обнимку под одним одеялом, и еще чем-то, хмельным и лихим, бесстыжим и юным.
Петр дышал, и не мог надышаться – холодным Парадизом и холодным Алексашкой, широко расставившим худые ноги в сапогах, будто при качке на море, и по-прежнему держащим его за бока. Рука, тянущая шнурок, ослабла.
- Сань… - поднял царь на друга смурый взгляд. - Ежели Каролус Сожу не перешел, мы его через Напу не пустим?
Тот качнул головой. Смотрел остро, одним глазом на царя, а вторым, правым, будто и на него и сквозь.
- Не пустим, мин херц.
- Боур писал, он через Прону пару полков перекинул.
- Прона мелка. – Алексашка глумливо повел плечом, разом переменяясь и отходя от недавнего оцепененья. - Днепру не чета, хах.
- А вчера в Селочеве казаки разузнали, что он к первому отсель пасу на милю подошел. Всем войском. Сань, король ихний до того горд, что я порою думаю – не спроста. Они так идут, будто весь тутошний лесище снести могут. Будто им жрать не надобно, спать. Мы их щиплем, учиняем им досады, а они прут да прут, как оглашенные. Я до того их не боялся, потому что после Нарвы много чего прошло, и была уже вторая Нарва, и мы уж не те. А потом ты пропал – и вдруг испужался.
Князь отымал цареву руку от нательного креста на своей шее, обхватывал ладонями набрякшие страхом щеки Петра, и говорил, говорил скоро, зло, стуча пальцами в дрожащие виски:
- Здесь я, мин херц. Я никуда не девался и не денусь. Даже коль станешь гнать пинками – вернусь. Сюда гляди! – прикрикивал, пока круглые от беспамятства глаза не упирались в его поджатый рот. – Свей хорохорится, потому как нашего брата боится. Подумаешь, его взяла у Головчина. Ей-богу, мин херц, им победы в урон лишь, потому как попусту мнят о себе черт-те что. Побить их, дале не пустить, тут пригвоздить к земле – доброе дело сделать. Вот и сделаем. И ничего нам то не стоит.
Где-то, не разобрать где, запрятался изок, и верещал в ночь. Нелепые, иссиня-черные тени, прислонясь друг к другу, только так и не спадали вниз, когда лопотал шатер на ветру. То ли уходил в небо гвалт лагеря, то ли сонно закладывало уши. Комары над трудными марастами Белой Напы, звеня, чуяли беду, и с утроенным ожесточением кидались на все живое.
И Петр, просияв, смеялся сиплым басом, громко целовал любимца в высокий лоб, а Санькин рот на проверку уже не казался ему горьким.
***
Государь засыпал – головой на твердые, расслабленно разведенные Алексашкины колени. Бесформенные свечи в шандале меркли, когда светало над лесом, и казалось, что это зарево от начавшейся не ко времени баталии. А Меншиков был – как чертяка со здешних чащ, неуемен и горяч, с прямой спиной и проворными сухими руками. Руки были у него, у Петра, в волосах, ласкали жирные прядки, как прирученного зверя. А фалды щегольского кафтана задорно топорщились, с бравым нахальством в каждом контуре, с иголочки.
Как только так выходило у него – по колено в грязи, и не мараться.
- Слышь, Данилыч… - окликнул в полголоса, будто мог кто подслушать потаенное, сокровенное, из самой души, в час разбавленного рассветом, мучительного сна.
Князь опустил ресницы, и под ресницами было черно.
- Пой. – царь не приказывал, просил. – Пой, чтоб за душу взяло.
И князь заводил – с полувдоха, потому как сразу знал, что да как. От его голоса – высокого, чистого, родникового да весеннего, государя бил озноб. Потому что никто не умел так петь для него, как верный друг Алексашка – так, чтоб все кишки выворачивало наружу, чтоб слова застревали в подреберье осколками шрапнели, чтоб на время весь свет сжимался до одного только напряженного горла.
Алексашка пел про разное. Про то, как с угрозою клубится перед рассветом зеленая тьма – оттуда, из-за другой реки, Черной Напы. Про то, как помирает, вздыхая шерстяным тонким дымком, последняя свеча, вдоль реки тревожным золотым обручем горят костры, а в глазах глядящих на восток – малые красные солнца. Про то, как не разобрать, что вкрадывается в нутро мерзким клубком женящихся змей – страх, али только утренний холодок от выпавших рос.
Про то, как пляшет кровавая заря в сладком неразбавленном вине и на вскинутом солдатом багинете.
Про то, как фыркают лошади, стряхивая оводов с боков. Как за годы войны прирастает к ладони рукоять палаша. Как толстая Катька метет пустые хоромы, и смотрит в окно, заплетая на плечо тугую, как гадюка, черненую косу.
Как хорошо любится, когда знаешь, что иной оказии может и не статься.
Петр смотрел снизу, как ломаются Алексашкины брови, и по лбу проходит рябь царапин-морщинок. Друг, зажмурив глаза, выплескивал песню – долгую, дикую, как хижий волчий вой, алую, как свежая кровь. Вздрагивал животом – царь слышал, прильнув ухом, - и его вело.
Меншиков набирал в грудь первое дыхание утра, влажно липнущее к гортани. Подбрасывал голос, подхватывал на лету, раскатывал, травил. Тянул последнее слово хрипом, в гулкой тишине отрывая кусок от своей души. Раскрывал глаза, как ото сна – осоловело. И смотрел не на царя – в себя.
Петр спотыкался о то, до чего хорош был друг, испивший страшной, лесной, смертной тоски. Алексашка был яблочный, как смолоду, и болотный чад к нему боле не вязался.
Государь засыпал, запамятовав крепкую руку, сцапавшую его за волосы, как лапа русского двуглавого орла.
IV.
Так выпьем же еще,
Мой молодой король.
Лихая доля нам отведена.
Ни счастье, ни любовь,
Ни жалость и не боль…
Мельница, «Дорога сна»
Казалось, король клевал носом, сложив шершавые красноватые ладони на груди и полулежа в раскладном кресле. Он сильно вытянул ноги, и принц Максимилиан долго-долго и бездумно смотрел на квадратные носы его неизменных ботфорт – погибающий от малейшего дуновения вечернего ветерка, отблеск свечного огня тут же воскресал в нечищеных пряжках.
Один носок был чуть дальше другого, хоть король сидел прямо.
Казалось, что Карл спит. Маленький принц знал наверняка, что это всего лишь видимость – друг наблюдал за ним из-под длинных, женских ресниц, выгоревших под палящим солнцем и оттого почти белых. Стоило Максу шевельнуться, поерзывая на большом полковом барабане с монограммой короля, и желтый блик, закравшийся между век Карла, подрагивал.
- Если тебе больно, можешь уйти к себе и спать. – наконец бросил шведский король, и голос его был хриплым, будто и вправду на миг, да окунулся в объятия Морфея – так, как ухнул по горло в черную топь дурманного болота у Головчина. Глаз он так и не раскрыл – только ниже сполз в кресле, коснувшись круглым подбородком застегнутого на все пуговицы сюртука.
- Нет, я уже давно поправился. - Максимилиан старательно замотал головой. – Рана почти не мокнет. Да что там, не мокнет вовсе.
Он вспомнил о том, что пора бы сменить бинт на саднящей, плохо еще зажившей стреляной ране, только теперь, но ему было все равно, раз выпала минутка побыть с августейшим другом наедине. А еще он догадывался, что Карл, если его не растормошить, вполне способен уделить время сну, даже не сменив позы в кресле – не говоря уже о том, чтобы прилечь хоть на пару часов, укрывшись ветхим плащом для верховой езды. Матрасом ему в это время года служил ворох щекотной колючей соломы, наваленной в отдаленном углу.
И Карл уснет на спине, сложив руки на груди и даже не разуваясь, прежде чем какая-то неведомая, неудержимая сила не подорвет его на ноги и не понесет проверять посты, разведывать и без того сто раз разведанную местность, или же просто неприкаянно бродить по лагерю до самого рассвета. О, в этом удивительном человеке жил, так же никогда не засыпая по-настоящему, настоящий демон.
Принц украдкой вздохнул. Король, неожиданно встрепенувшись на шелестящий звук, повернул к другу жирно блестящее лицо с напрягшимися узлами скул. Потянулся рассеянным движением туда, где на столе, одна на другой, лежали две книги, вспыхивая золоченым тиснением корешков и срезов страниц. Первой была его любимая Библия, второй – рыцарская книга «Гидеон фон Максибрандер». Обе – зачитанные до дыр.
Карл, не задерживаясь своим холодным водянистым взглядом на принце, опрокинул Библию на раскрытую ладонь, распахнул наугад. Прочел, ученически клоня ухо к плечу:
- Между тем все Мадианитяне и Амаликитяне и жители востока собрались вместе, перешли реку и стали станом на долине Изреельской. И Дух Господень объял Гедеона. Он вострубил трубою, и созвано было племя Авиезерово идти за ним.
Твердое лицо короля, обычно не выражающее совершенно ничего, едва заметно порозовело, начиная с ушей - принц понял, что ему пришлось по нраву прочитанное. Помолчав и покусав надменно пухлую нижнюю губу, Карл продолжил – с опущенными отяжелевшими веками его лицо снова стало сонным:
- Иероваал, он же и Гедеон, встал поутру и весь народ, бывший с ним, и расположились станом у источника Харода. Мадиамский же стан был от него к северу у холма Море в долине. И сказал Господь Гедеону: народа с тобою слишком много, не могу Я предать Мадианитян в руки их, чтобы не возгордился Израиль предо Мною и не сказал: «Моя рука спасла меня». Итак провозгласи вслух народа и скажи: «Кто боязлив и робок, тот пусть возвратится и пойдет назад с горы Галаада».
Длинные, чуть загнутые на кончиках ресницы Карла дрогнули – и он почесал уголок глаза согнутым пальцем.
- Мадианитяне же и Амаликитяне и все жители востока расположились на долине в таком множестве, как саранча. Верблюдам их не было числа, много было их, как песку на берегу моря. – по голосу короля можно было понять не больше эмоций, нежели читая черты его лица. Голос звучал ровно, слова выстраивались в шеренги, вытягивались афронт и были готовы идти в бой по первому звуку боевого рожка. Парусина шатра лопотала от усилившегося к ночи ветра, и свет, кладя на лоб короля широкий блик, тут же рассеивался. Карл, мельккая расширенными зрачками, пропускал какие-то строки, и продолжал читать: - И разделил триста человек на три отряда и дал в руки всем им трубы и пустые кувшины и в кувшины светильники. И сказал им: смотрите на меня и делайте то же. Вот, я подойду к стану, и что буду делать, то и вы делайте. Когда я и находящиеся со мною затрубим трубою, трубите и вы трубами вашими вокруг всего стана и кричите: меч Господа и Гедеона! И подошел Гедеон и сто человек с ним к стану, в начале средней стражи, и разбудили стражей, и затрубили трубами и разбили кувшины, которые были в руках их. И затрубили все три отряда трубами, и разбили кувшины, и держали в левой руке своей светильники, а в правой руке трубы, и трубили, и кричали: меч Господа и Гедеона!
Карл поднял глаза на Максимилиана, его вечно сжатый маленький рот сделался чуть менее презрительным. «Вот оно как, слыхал?» - говорили округлившиеся рыжеватые брови. Макс открыл было рот, чтобы сказать, что он понял, все понял, но король не позволил – подняв указательный палец, завершил:
- И стоял всякий на своем месте вокруг стана. И стали бегать во всем стане, и кричали, и обратились в бегство.
При этом он даже не глянул вниз, на страницы. Лицо больше не спало. Король улыбался. Точнее, улыбались его губы. Глаза – нет.
Коричневая кожа, которой была обтянута деревянная обложка Библии, переливалась завитками тиснения под лежащей на ней ладонью. Карл скребнул по книге коротко остриженными грязными ногтями, отложил обратно. И остолбенел от какой-то мысли, наплывшей на лоб, как синеватый туман на верхушки деревьев в этом диком и малолюдном краю.
Свои мысли, сколь бы важны они ни были, король не поверял никогда и никому, даже верному спутнику его военных эскапад. Принц знал, что быть другом короля шведов – значит слушать его молчание. А мысли Карла, которые удавалось порой расслышать, оказывались ритмичным, боевитым лязгом железа.
Макс закрыл глаза.
***
Колонна ползла к переправе, отбивая такт ногами и барабанами – нерушимая, сплошная, из выпяченных грудей, из холодных, полных решимости глаз, из рук, крепко сжимающих эфесы шпаг, древка знамен и стволы мушкетов.
Вслед за шведами шла, густея, туча пыли. Карл, приволакивая левую ногу, пробежал к самой реке, резко заозирался, оценивая расстояние до моста. Тут же возле него певуче завыли пули, вздымая брызги песка. Макс отчаянно гикнул, и бросился к другу поистине звериным прыжком, позабыв про боль в боку. Они столкнулись плечами на мгновение раньше, чем вокруг короля сомкнулась стена драбантов, образовывая неглубокое каре. Принц вырвал из-за пояса пистолет, взвел курок.
- Не сбей прицел. – король вскинул приклад мушкета к плечу, отставил ногу. Его палец напрягся, ложась на курок, глаз прищурился. Хлопнул выстрел – на том берегу зеленый солдат повалился в воду, полоща алыми обшлагами рукавов. Ловко, но без суеты, король порылся в привешенном к портупее мешочке.
- Один. – пробормотал Карл, скусывая патрон и сплевывая пыль с бумагой через плечо, всыпал порох. Заходил в стволе шомпол.
Блеснуло, пыхнуло выедающим глаза дымом. Шведы, щелкая мушкетами, валились, разбрызгивая кровь на товарищей – то тут, то там улыбка строя становилась щербатой. Король подытожил, ничуть не меняясь в лице:
- Два.
Шеренги сменились, дикобраз строя снова приподнял иглы-мушкеты, нацеливаясь. А король оставался там, где стоял прежде – рыжий от пыли, с пылающими глазами и упрямо вздернутым подбородком.
Рука в лосиной перчатке тряхнула зарядцей. Нырнул шомпол. Приклад – к приподнятому плечу. Молния выстрела, дым – один среди сотен. Неслышный всплеск упавшего в реку тела.
- Три.
Рядом с королем схватился за горло один из драбантов. Между пальцев запульсировала горячая темная кровь. Несколько капель попали на изрытую оспой щеку – Карл даже не утирался. Переступил через хрипящее на земле тело, уперся каблуком в землю. Качнулся немного назад, спуская курок.
- Четыре.
Он ничем не отличался от охотника, с рассеянной улыбкой в глубине взгляда поражающего одного фазана за другим. Качнул головой, присмотревшись. Нахмурился.
- Нет. Он жив. Три.
- Ваше величество, вы как будто на охоте! – проорал Маленький Принц, перекрикивая гвалт перестрелки и стараясь, чтобы рука с пистолетом не дрожала. Казалось, небо над лесами превратилось в жестяной лист, и сам господь-бог что есть мочи лупит по нему кулаком.
Русский берег сквозь седые завесы стоячего дыма ощетинил изрубленные стволы деревьев и рогатки, замерцал вспышками ответных залпов. Свинцовый ураган прошелся по рядам шведов спустя секунду, и людские крики слились с ответным смехом Карла, сухим, как выстрелы:
- Я стреляю, потому что передо мной мелкая сошка. Против русского медведя я выйду с одним только кинжалом!
Налетевший из ниоткуда ветер ударил в лицо, швырнул к небу знамена и плащи. Тихая Сожа вдруг взбунтовалась, забила загустевшей от безделья водой в берега.
Солдаты лезли в воду, забирались по пояс в зеленый рясочный ил, отходили под обстрелом, и снова шли вперед. Валились в воду, пузырясь фалдами сюртуков и подкрашивая зелень красным.
И снова шли.
А потом в воду полезли и русские – словно огромное чудовище омочило в реку тонкий заостренный хвост. Зачем – тут же стало ясно. Остатки полуразведенного моста, к которым подбирались шведы, был залит смолой и вспыхнул в мгновение ока. Пламя взревело, расцветая пышным цветом, забушевало, отражаясь в воде. Там, где только что была нерушимая стена русских солдат, железным острием на берег вышла кавалерия – впереди всадников покачивали плюмажами треуголок офицеры. Один из них, купаясь в отсветах пожара, рубил воздух ребром ладони и что-то приказывал налево и направо.
Король вскрикнул – остро, яростно, ударил кулаком по колену, упер мушкет в землю. Ветер рвал на нем блекло-голубой, в репьях и потеках грязи, плащ, шевелил волосы, кидал их на лоб. А канаты, стянувшие мостовые понтоны, лопались один за другим, пожранные пламенем, и понтоны сходили вбок, громоздились друг на друга.
Ветер трепал огонь, точно волосы короля… Мост горел.
Русские с того берега торжествующе покрикивали и грозили шведам кулаками.
А в ночь после боя Маленький Принц видел сны.
Ему снились стаи отощавших волков, бегущие по скатерти глазурного синего снега. Пружинились изогнутые спины, высоко взлетали лапы, иглами топорщилась шерсть на хребтах. Волки летели стрелами. Они возвращались в Швецию из России, и из оскаленных пастей волков капала пена пополам с кровью.
У волков были человеческие глаза.
Второй сон пушистыми снежинками, медленно, как в манерном танце, опускался на высокий побелевший лоб короля, на веки и губы – тоже белые. И не таял. Макс закрывал ладонью рот, чтобы не кричать, и его сгибало пополам неподъемной ношей. Неумолимо, без конца валил разбухший от влаги, липкий снег, и волчий вой за железным лесом вторил реву боевых рожков – все даром, Реншельд не может растереть ему лицо.
Потому что он еще не прибежал.
Снег застил глаза, залепливал одежду, крутился и становился из белого черным, как сама ночь под десятками марширующих ног.
Третий сон разливался под ресницами плавленым золотом. Небо обретало цвет. Небо было голубым, и резало по глазам солнечным светом, отражающимся в кавалерийских кирасах. А запах леса и мятой травы был неразличим за тяжелым, спертым дыханием битвы.
- Das ist der Konig! Das ist der Konig von Schweden! – истошно кричал кто-то в кислом дыму, и от этого крика лошадь принца шарахалась вбок, прямиком в чьи-то крепкие руки, которые знали, что делать.
Когда Макс кинулся, со свистом втягивая стон сквозь зубы, король сидел все там же – только его глаза поблескивали от красноты рассвета, проникшего в шатер. Карл молчал.
Сейчас он как никогда походил на небольшую поджарую рысь со светло-песочной шкурой – немигающие глаза, напрягшийся толстый нос, впадинки под округлыми скулами, неподвижными, как застывший воск.
Мертвые свечи теплыми сосульками горбились по краю стола. Рысь затаилась, готовая к прыжку из своего укрытия.
- Нам пора. – сказал король и поднялся.
***
Солнце взошло и одело солдат в заскорузлые кровью рубашки. Карл стоял у шатра, задумчиво обозревая проснувшийся лагерь, слушая его осиное гудение, как музыку. Его руки были по обыкновению заложены за спину, а туго обвязанный вокруг горла шейный платок серел пороховой пылью последней битвы - с тех пор король так и не переоделся.
Карл дышал. От него веяло живым теплом. От обветренного до шелушения, загорелого лица. От кулака, сжатого за спиною. Даже от плотно облегающего тонкие бока сюртука. Волчья пурга, колющая, как железная стружка, отступала вместе с сонливостью, рассеивалась вместе с туманом, стелящимся в болотистых низинах.
Утро было холодным, а над западными кромками леса собирались облака.
- Лишь бы не пошел дождь. – поежился Максимилиан, обнимая себя руками за бока и разглядывая каролинов, развешивающих на веревке мокрое белье – веревка была подвязана к ветвям хилого деревца. Солдатские рубахи трепали на ветру тяжелыми от воды рукавами. – Я еще помню всю ту грязь, в которую лошади проваливались по бабки.
Принцу до колик под грудью хотелось говорить. Карл хмыкнул, отвечая невпопад:
- Принеси мне воды от тех ребят, хочу умыться. А после позавтракаем.
Пожевав губами, он повернулся носом к другу:
- И да. Накинь что-нибудь на плечи. Не к лицу солдату щеголять сорочкой. Да и день обещает быть холодным.